Кого только не встретишь под гостеприимным кровом недорогого токийского отеля "У. М. С. А.", принадлежащего Ассоциации молодых христиан, международной организации, название которой как раз и "зашифровано" в названии гостиницы! Гостиница эта, расположенная в старом, европейского типа, здании с толстыми стенами в студенческом районе Канда, по-своему примечательна. Сквозь перекрытия этажей откуда-то сверху порой доносятся песнопения: на крыше, оказывается, расположена часовня. В вестибюле - репродукции картин Милле: творчество этого французского художника ("Собирательницы колосьев", "Крестьянки с хворостом") почему-то очень популярно в Японии и прочно ассоциируется с христианством. На столах, в тесных, обставленных потертой мебелью номерах приезжающих встречает строгий, упрятанный под стекло свод правил, призывающий вести себя в согласии с нормами "доброй морали": после двенадцати не шуметь, женщин в номера не водить.
Гостеприимством "молодых христиан" пользуются, правда, не одни только верующие христиане, как можно судить хотя бы по тому факту, что автор этих строк оказался постояльцем "У. М. С. А.". И не одни только молодые, коли уж встретились мы и разговорились однажды у лифта с Питером Уайтом из Сиэтла, высоким, сухощавым и седым, чуть прихрамывающим, в клетчатой рубахе навыпуск.
- Кто вы по профессии, мистер Уайт? - спросил я вскоре после того, как мы познакомились.
- О, я переменил много специальностей! - засмеялся он. - Я был журналистом, я был клерком, я был преподавателем...
- И что же вы преподавали?
- Экономику, - снова засмеялся Уайт.
- А почему вы смеетесь! Экономика - очень серьезная наука. И я, в частности, ею очень интересуюсь.
- Ах, мой молодой друг! Экономика - это не наука, это религия! Человек выбирает себе веру и молится по ее законам. Я понял это и простился с экономикой. Накопил немножко денег и теперь путешествую. Я ничего не могу поделать с этим миром. Я могу только наблюдать и думать. Делать - ничего не значит, мыслить - значит все.
Он говорил четко и медленно - сказывался педагогический опыт.
- Позвольте, мистер Уайт, но мыслить - во имя чего?
- Чтобы выработать собственное мнение! Единственная роскошь в мире - собственное мнение. Очень немногие обладают им, хотя очень многие воображают, что обладают. Очень многие люди думают так-то и так-то не потому, что они действительно так думают, а потому, что им сказали: думайте так. Сказали в школе, в газете. И люди согласились. А между тем единственное, ради чего стоит жить, - это собственное мнение, отличающее меня от других!
- Но ведь существует и другое: единство мнений, радость встречи с единомышленником, братство единомышленников!
- И к чему это приводит? Только к ненависти, ненависти ко всем, кто думает иначе! Нет, увольте меня от братства во мнениях. Мне говорят, например: я должен любить родину. Что значит: любить родину? Любить Америку? Вы знаете, что наша граница с Канадой условна: прямая линия на карте. Почему я должен любить землю только до этой черты? Любить правительство? Людей, которых я никогда не видел? Я могу любить свою семью (увы, семьи у меня нет!), свой дом, свою улицу, трех-четырех друзей. Но любить двести миллионов сограждан? Сейчас можно жаловаться на разобщенность людей, плакаться об одиночестве. Я говорю: в разобщенности - спасение!
'Здесь вы можете отведать русские блюда...'
При всем том мистер Уайт обладал редкостной общительностью. Чуть ли не всякий раз, спускаясь из своего номера в "лобби" нашей гостиницы, я заставал его за беседой: то с группой молодых японцев, то с кем-нибудь из приезжих. Однажды я присоединился к беседе Уайта с неким Джоном - индийцем по крови, родившимся, однако, на Багамских островах и ныне состоящим в канадском гражданстве.
- Мистер Фоняков, - спросил меня Джон, - вот сейчас вы смотрите на совсем непривычный для вас, как я понимаю, мир. Можете ли вы сказать, что смотрите на этот мир без всякого предубеждения, что вы составляете свое мнение о нем предельно объективно?
- Я стремлюсь быть объективным - так, как я понимаю объективность. Но я не могу сказать, что мой мозг - "табула раза", чистая доска. Я приехал сюда с каким-то жизненным опытом, с каким-то воспитанием, какими-то своими представлениями о добре и зле. Я могу что-то откорректировать, уточнить в своих представлениях, но совсем отказаться от них - значит отказаться от себя...
- У нас говорят в этих случаях: я не могу снова стать девушкой, - засмеялся Уайт.
- Думаю, что уж это никому не дано, - принял я его шутку.
- Не скажите, - задумчиво возразил американец. - Я могу...
Незадолго до его отъезда мы зашли с ним позавтракать в русский ресторан "Балалайка". Японцы в русских косоворотках разносили пирожки и шашлык "коззак стайл" ("в казацком стиле"), но Уайт ограничился чаем с вареньем: деньгами он, в противоположность бытующему представлению о путешествующих американцах, не был богат. Из проигрывателя лилась мелодия: "Светит месяц, светит ясный, светит белая луна".
- О чем эта песня? - спросил Уайт.
Я перевел.
- Это песня о вечном и самом главном, - сказал он. - Никакие границы и правительства не могут остановить лунный свет. Они не могут остановить любовь.
- Красиво звучит, мистер Уайт, но ведь мы живем не в идеальном мире. И хороши бы мы были, если бы около трех десятилетий назад противопоставили тем, кто пришел с оружием на нашу землю, только радение о собственном мнении плюс лунный свет...
Внимание, вы вступаете на 'Жемчужный остров'...
- Ну, будет, будет, - улыбнулся он. - У нас слишком мало времени, чтобы закончить этот спор. Я много езжу по свету, но никогда не бывал еще в коллективистских странах (Уайт тщательно избегал слов "социализм" и "капитализм"). Надеюсь осуществить это в будущем году. Может быть, пойму что-то новое для себя...
Наутро я помог ему дотащить чемодан до такси и помахал рукой вслед умчавшейся машине.