Как поэт, Басё сознавал, что он является наследником великолепной поэтической традиции и древних поэтических инстинктов. В предисловии к "Кокинсю", старинной поэтической антологии, опубликованной в 905 г., знаменитый поэт Ки-но Цураюки писал:
"В древности, из поколения в поколение, государь по утрам, благоухающим цветами весны, и по ночам, озаряемым осенним месяцем, - каждый раз созывал своих придворных и повелевал им слагать подходящие к моменту песни.
И вот, одни говорили о том, как, наслаждаясь цветами, они попадали, не заметив того, в неведомые им места; другие говорили о том, как, в мечтах о луне, они оказывались блуждающими в безызвестном мраке; а государь внимал их сердцам и определял, что было мудро и что - неразумно.
И не только это... Когда они взирали на государя, говоря при этом о камешке мелком и огромной горе Цукуба; когда радость охватывала все существо их; когда они преисполнялись восторгом; когда они любили любовью вечной, как дым горы Фудзи; когда они тосковали о друге под стрекотание цикад; когда помышляли о том, что сосны в Такасаго, в Суминоэ подобны жене и мужу, стареющим вместе; когда они думали об ушедших годах мужской отваги и сокрушались о кратком миге девичьего расцвета, - они слагали песню и утешались ею.
А видя, как опадают цветы весенним утром; слыша, как падают листья в осенние сумерки; скорбя о том, что каждый год в зеркале появляются и "белый снег", и "волны"; видя пену на глади волн и росу на растеньях, - они содрогались от мысли о своем бренном существовании.
И когда одни, вчера преисполненные гордости и славы, сегодня теряли все и влачили жалкую жизнь в этом мире, и друзья удалялись от них; и когда другие говорили о волнах, перекатывающихся через горы, покрытые соснами, и о зачерпывании воды из ручейков, бегущих в равнинах, когда они глядели с тоской на желтеющую снизу листву осеннего хаги; когда в печали считали взмахи крыльев кулика на рассвете; и когда третьи сравнивали человеческую жизнь с коленцами бамбука и роптали на преходящий мир; вспоминая о водах реки Ёсино; и когда они слышали, что дым с горы Фудзи не поднимается боле и перестроен мост через реку Нагара, - в песне, и только в песне, они находили усладу сердцу"*.
* (Пер. А. Е. Глускиной (см.: Японская литература в образцах и очерках. М., 1927).)
У Эмерсона, как и у Вордсворта, было нечто очень общее с Басё: полная подчиненность природе. "Особенность его поэтического вдохновения, - говорится об Эмерсоне, - заключалась в его уединенном общении с природой. Весенним днем, летом на рассвете, в осенних лесах, на берегу реки, в естественных дубовых и сосновых парках, где земля гладкая и невозделенная, до него доносились сладостные и жуткие речи, которых не услышишь в библиотеках. Холмы начинали терять свои очертания и расплываться в воздухе. Мельчайшие частицы его тела начинали вибрировать. Он переходил в новое состояние; ощущал, что в его костях заключен костный мозг мира; в его сознание вливалось все многообразие существующих форм; ему казалось, что он обмакивает кисть в банку с краской, которой были нарисованы птицы, цветы, одушевленные скалы, пейзаж и вечное небо... Иногда он вставал до рассвета и, сидя на темном, принесенном ледником обломке скалы, ждал восхода солнца над лесом. Часто он отправлялся на прогулки ночью, когда луна делает мир янтарным, все окна в коттеджах поблескивают серебром, а луга излучают ночное благоухание, рассылая буйные запахи всех своих папоротников и закрывшихся на ночь цветов. В долинах в траве мерцали маленькие распутные светлячки, и он слышал голос ветра, столь слабый, чистый и таинственный, словно это был звук вращающихся светил... Он обращал внимание на какой-то естественный предмет: на горечавку, на дикую яблоню, плоды которой похожи на ягоды; на шиповник с красными плодами; на мелодичный северный ветер, играющий на деревьях, как на арфах; на падающие в тихом воздухе снежинки; на моросящий по водной глади дождь - и никогда такие мгновения не представлялись ему бессодержательными. А когда он видел величественный небесный свод, то ощущал, что начинает выбираться из своего существования в скорлупе. В природе царило вечное Сейчас, развешивающее по кустам те же розы, что когда-то очаровывали халдеев в их висячих садах" [9, с. 257-260].
Считается - и это подтверждают рисунки его современника, друга и поэта Бусона*, - что Басё был стройным человеком небольшого роста, с тонкими изящными чертами лица, густыми бровями и выступающим носом. Как это было принято у паломников, священников и отшельников, он брил голову. Здоровье у него было слабое, и он всю жизнь страдал расстройством желудка. По его письмам можно предположить, что он был человеком спокойным, умеренным, необычайно заботливым, щедрым и верным по отношению к родным и друзьям. В стихах отразилась его необычная чувствительность в восприятии природы и тонкое понимание ее духа. В нем не было почти ничего от практичного мирянина, и в последние месяцы своей жизни он понял, что коммерческая атмосфера Осака несовместима с его музой и безразлична к его творчеству. Словно детей любил он своих непосредственных учеников, и они, в свою очередь, платили ему сыновней почтительностью. Хотя всю жизнь он страдал от нищеты и половину жизни был вынужден существовать за счет своих учеников, как истинный философ, он был безразличен к материальным благам и всегда сохранял спокойное и бесстрастное состояние духа. Подобно Роберту Бернсу, он мог сказать о себе, что "как настоящий поэт не стоит и шести пенсов". Однако благодаря влиянию учения дзэн и буддийской философии он мог обнаружить, как "сладки плоды страданий"** , и, пребывая в своей маленькой обители, сказать, что "при такой жизни, вдали от людных мест, мы находим собеседников в деревьях, книги - в журчащих ручьях, молитвы - в камнях и добро - во всем". Считают, что своей прижизненной славой он обязан не только той репутации, которой пользовались у знатоков его отточенные стихи, но еще больше - своему цельному характеру, скромности и верности в дружбе. В то время, когда новые увлечения, роскошь и безнравственность горожан начали подрывать былые спартанские устои, его общественное и философское спокойствие и скромность служили примером, почти достойным Сократа.
* (Ёса Бусон (1716-1783) - известный поэт (писал в жанре хайку) и художник; родился в окрестностях г. Осака, жил в Эдо и Киото, много путешествовал. Высоко ценил творчество Басё, но лично его не знал, поскольку родился через 22 года после смерти Мацуо Басё (примеч. ред.).)
** (Распространенная среди христианских подвижников идея сладости страданий незнакома буддийскому учению, которое утверждает, что жизнь есть страдание, а страдания вызываются желаниями; задача состоит в уничтожении страданий путем отказа от желаний (примеч. ред.).)
Зимой 1682 г. сёгунская столица Эдо в очередной раз стала жертвой одного из регулярных пожаров, которые называли "цветами Эдо" и чья мрачная красота в виде летящих искр и пламени очаровывала тех, кто лично не пострадал от гнева бога огня. К несчастью, этот пожар погубил "Обитель бананового листа", и сам Басё едва избежал гибели. Однако после нескольких месяцев пребывания в провинции Каи он снова вернулся в Эдо, подавленный и удрученный мыслью о бессмысленности жизни и человеческом бессилии. В сентябре 1683 г. при помощи и на средства своих учеников он построил новую хижину; в саду посадили еще одно банановое дерево. Но то было для поэта только pied a terre*, ибо с этого момента он провел одиннадцать лет в непрерывных паломничествах и странствиях. Быстро распространялась его слава, и повсюду он обретал новых учеников. Считается, что в конце концов школа Басё насчитывала более двух тысяч последователей, в том числе Кикаку, Рансэцу, Кёрай, Сампу и дюжину других выдающихся поэтов.
* (Временное жилище, пристанище (франц.).)
В сопровождении своего ученика Тири, уроженца провинции Ямато, как рассказывает один из биографов Басё, в августе 1684 г., когда ему исполнилось сорок лет, он отправился в свое первое путешествие. "Интересно отметить, что представляло собой его дорожное одеяние: большая плетеная шляпа (какие обычно носили священники) и светло-коричневый хлопчатобумажный плащ, на шее висела сума, а в руке были посох и четки со ста восьмью бусинами. В суме лежали две-три китайские и японские антологии, флейта и крохотный деревянный гонг. Одним словом, он был похож на буддийского паломника. После многодневного путешествия по главному тракту Токайдо Басё и его спутник прибыли в провинцию Исэ, где поклонились Великим святилищам*. Далее они отправились на север и в сентябре оказались на родине Басё, в Уэно, где после 16-летней разлуки поэт вновь встретился со своим братом Хандзаэмоном. Вполне понятно, что радость их не знала границ.
В то же время Басё, должно быть, разрыдался, вспомнив, что за время его отсутствия родители скончались. После нескольких дней отдыха два странника отправились в провинцию Ямато, где их пути разделились: Тири вернулся домой, Басё же после странствий по провинциям Мино и Овари в конце декабря вновь прибыл в Уэно, где проводил старый год и встретил новый. В январе он покинул родительский дом и после одинокого путешествия по провинциям Ямато, Ямасиро, Оми, Овари и Каи в апреле вернулся в свою обитель "Басё". Следует отметить, что, где бы ни останавливался поэт во время своего долгого путешествия, местные поэты хайкай приглашали его на поэтические вечеринки и большинство из них становилось его учениками. Таким образом, путешествие Басё во многом способствовало распространению его стиля во всех посещенных им провинциях. Хрупкое здоровье Басё и продолжительность странствия заставили немало поволноваться его учеников и друзей в Эдо, и только после его благополучного возвращения они смогли облегченно вздохнуть. Свой рассказ о путешествии Басё озаглавил "Нодзараси кико" ("Смерть в пути")" [52, с. 50].
Японцам присуще постоянное чувство природы и времен года. Из всех времен года, как отмечает Комия Тоётака, больше всего японцы любят осень. В Японии этот сезон длится очень долго и обладает множеством разнообразных характерных признаков: осенью цветы, птицы, луна и небо особенно прекрасны. Поэтому множество самых известных стихотворений в жанре хайкай было вдохновлено осенью. Современная цивилизация значительно изменила облик японских городов, в прошлом они были намного теснее связаны с миром природы. В те времена японцы обычно сами для себя выращивали овощи, сами для себя ловили рыбу, сами для себя охотились на куропаток. Другими словами, как это прекрасно показал Лоуренс Биньон в своей книге "Дух человека в азиатском искусстве", японцы подчиняют себя природе и находят удовольствие в гармоничной жизни с ней [46].
На протяжении долгого времени непрекращающихся гражданских войн люди в средневековой Японии привыкли относиться к жизни как к чему-то ненадежному, изменчивому, непостоянному. Поэтому многие искали прибежища в буддийской философии и, отринув земную жизнь, отправились на поиски спокойствия и безмятежности. Такими были странствующие паломники, путешествовавшие по стране и жившие среди природы и в согласии с ней, описывавшие свои переживания в дневниках или слагавшие стихи. Басё был одним из них. Такую жизнь вели те, кто желал писать стихи, ибо стало почти правилом, что единственным способом сделаться поэтом хайкай было личное знакомство с природой и погружение в нее.
В поэзии Басё и его современников присутствует некоторый пантеистический дух, похожий на тот, что был свойствен Вордсворту, который любил природу, понимал ее и находил радость в общении с ней. Но, несмотря на аналогию, имелось и одно существенное различие. Как правило, на Западе отношение к природе предполагает подчинение ее человеку и стремление привнести ее в человеческую жизнь. Отношение же японцев к природе совсем иное: направить человеческий дух к Природе, чтобы погрузиться в нее. Где бы ни был Басё, всюду он подчинял себя окружающей его природе, причем он был столь же субъективен в восприятии природы и ее нюансов, как и большинство японцев. "Японцы, - пишет Миямори, - страстные любители природы. Любая деталь, любое время суток, любое изменение в природе во все четыре времени года сильно затрагивают их утонченное эстетическое чувство. Не говоря уже о любовании цветущими вишнями, древнем обычае, распространенном среди всех слоев населения, среди знатных и простых, молодых и старых, японцы часто выплывают на лодках в море или на озеро, чтобы полюбоваться осенней луной. Они любят забираться в горы, где наслаждаются "серебряным миром" снегов. Они часто отправляются на берега рек, чтобы в темноте созерцать светлячков. Они любят подниматься на поросшие лесами горы, чтобы после первых морозов насладиться яркой парчой кленовых листьев. Они часто с восторгом внимают пению лягушек, о которых древний поэт Ки-но Цураюки говорит: "И лягушка, живущая в воде, все живое поет свою песню"*. Осенними вечерами на уличных лотках продают клетки с поющими насекомыми, горожане часто слушают их, чтобы ощутить "голоса осени". Вполне естественно, что люди, обладающие эстетическим вкусом, и в первую очередь поэты, наслаждаясь такими сценами, немедленно сочиняли стихотворения. В поисках поэтического вдохновения у меняющегося облика природы хайдзин** часто отправляются бродить по стране. С собой они берут бумагу и кисть, и, когда их посещают удачные мысли, они сразу же их записывают, превращая в стихотворение. Такие поэтические прогулки носят название гинко" [52, с. 13]. Как мы видели, Басё часто покидал свою маленькую отшельническую хижину на берегу реки Сумида и отправлялся в странствия по стране, погружаясь в ту красоту, которую предлагала ему Природа, и ощущая тот космический дух, который полностью переносил его в возвышенный и божественный мир.
* (Пер. А. Е. Глускиной (см.: Японская литература в образцах и очерках. М., 1927).)
* (Xайдзин - поэт, сочиняющий хайкай (примеч. ред.).)
Эссеист Урамото Сэкитё отмечает, что "Басё, один из величайших поэтов Японии, говоривший, что он с незапамятных времен ведет бродячую жизнь, подобно облаку, гонимому ветром, оставил следующее бессмертное хокку:
"Табибито то
Вага на ёбарэн
Хацусигурэ"
"Странник! - Это слово
Станет именем моим.
Первый дождь осенний..."
[Пер. В. Марковой]
Он хотел сказать, что отправится в странствие, когда начнут моросить мелкие дожди, и станет бродить, пока за тягу к путешествиям его не назовут странником - табибито. Но такие люди относятся к особому разряду поэтов и литераторов, воспринимающих природу подобно сибаритам. Когда я думаю о том, как просто сейчас стало передвигаться, то часто сочувственно вспоминаю путешественников былых времен, которым приходилось терпеть всяческие неудобства, подобно тем, что выражены в знаменитом хайкай:
"Иэ нараба
Имо га тэ макан
Кусамакура"
"Сидел бы дома,
Приласкала бы жена...
Изголовье из травы".
"Изголовье из травы" - образное выражение, означающее в японском языке путешествие. Следовательно, путешествия еще не превратились в культурное времяпрепровождение, а были нелегким предприятием, что подтверждает и известная пословица: "Люби своего ребенка и отправь его в путешествие". Это означало, что ребенка следует отправить в путешествие для приобретения жизненного опыта, ибо трудности, с которыми приходилось сталкиваться во время странствий, действительно считались воспитательным средством.
"Всякая большая радость связана с большой печалью. Просветления нельзя достичь иначе, как через заблуждение - таков закон, управляющий человеческой жизнью. Путешествие же можно уподобить человеческой жизни. В этом нас убеждают и "Странствия пилигрима" Бэньяна, и "Божественная комедия" Данте, и ад, и рай в представлении буддистов.
Японское слово таби (путешествие) - это сокращенная форма от тадоруби (день отправления в путь), и оно символизирует передвижение во времени. Английское же слово journey происходит от латинского diurnata, что означает "дневной труд". Интересно, что английский и японский термины для обозначения путешествия содержат в себе похожий смысл. Путешествие закрепляет и проявляет смысл существования в сельской местности. И на Западе, и на Востоке во время долгого путешествия скучают по дому или ощущают тоску по родным местам, о чем сложено много стихотворений и песен. Безграничное удовольствие, которое дарят каждая гора, и каждая река, и даже растения родных мест, может испытать только тот, кто пребывал вдали от дома в чужих краях или долгое время был в путешествии" [82].
Эти замечания об отношении японцев к путешествиям представляются нам вполне уместными, поскольку они показывают причину той грусти, что пронизывает сочинения Басё. По собственному признанию поэта, в путешествия его толкал внутренний порыв. Странствия часто были тяжелыми и полными невзгод. Они вызывали в нем горестно-сладостное ощущение тоски и ностальгию. Возможно, поэтому многие его стихотворения и окрашены глубоким чувством неудовлетворенности, страстного желания и духовного поиска, причиной чему были буддийское настроение печали и дзэнский дух смирения и самоотрешения. Присущее путешественнику ощущение себя изгнанником вызывает глубокую тоску, которая переходит в душевное спокойствие и самосозерцание.
"Старый пруд"
В 1687 г., после года спокойных размышлений в своей маленькой хижине, Басё издал новый сборник стихов, собственных и своих учеников, под названием "Хару-но хи" ("Весенние дни"). В этом сборнике впервые появилось стихотворение, которое раз и навсегда утвердило за Басё славу лучшего поэта-хайкай Японии.
"Фуруикэ я
Кавадзу тобикому
Мидзу-но ото"
"Старый пруд.
Прыгнула в воду лягушка.
Всплеск в тишине".
[Пер. В. Марковой.]
"Старый пруд" явился вехой в литературной истории этого жанра. Несмотря на обманчивую простоту и сухую безыскусность, это стихотворение считается высшим образцом хайкай. Как и в самом пруду, в нем несколько глубинных слоев, отзвуки которых достигают мудрого и чувствительного сердца. Сайсё Фумико верно показывает значение этого содержательного стихотворения:
"Представьте себе поэта, сидящего в своей хижине у затянутого бумагой окна и наслаждающегося тишиной окружающей его природы. Из окна виден маленький японский садик. Ранняя весна. Поэт уже ощутил, как весна крадется в его сад. Привыкший к общению с природой, он любит "ощущать" ее. Большую часть сада занимает пруд, но не красивый искусственный пруд, вырытый для украшения пейзажа, а естественный водоем, заросший илом и травой, обычное обиталище лягушек и насекомых. В этом пруду не хотелось ничего менять. Он любил его таким, какой есть, безо всяких признаков "искусственных украшений", или "хитростей". Он любил этот пруд за его старость - когда пятнадцать лет назад он поселился в этой хижине, пруд уже был здесь, - а также за его естественность и неухоженность. Пруду было присуще некое непотревоженное спокойствие, что позволяло поэту ощутить присутствие Природы, неизменной и неизменяемой. И это как-то помогает ему забыть о ничтожности и суетности человеческих желаний и стремлений. Он смотрел на водную гладь с наслаждением, как это свойственно отшельнику, когда тот ощущает себя наедине с непотревоженной Природой, и вдруг услышал слабый, но отчетливый звук - всплеск воды. Это лягушка прыгнула в старый пруд. И в этот момент сознание его внезапно пробудилось, пробудилось, чтобы ощутить присутствие Жизни среди мертвого спокойствия Мира. Слабый звук воды, нарушивший вечное молчание Природы, вызвал в его сердце новое ощущение Жизни в Мире, ранее ему неведомое. Он понял, что в этот самый момент ему открылась тайна вселенной. Сами собой родились строки:
Он сам поразился такой спонтанности. Все произошло настолько естественно, что не результат его сознательного творчества, а сама сущность Жизни воплотилась в этом семнадцатисложном стихотворении. На мгновение ему показалось, что мир может не понять его, но все же он был уверен, абсолютно уверен в себе, ибо знал, что его духовный опыт обрел совершенную форму выражения. Он уже не стеснялся своего искусства, как это было раньше. Это стихотворение словно бы указало ему путь, какому он должен следовать в своем искусстве хайкай, которому он посвятил всю свою жизнь с раннего детства.
Для японской поэзии "Старый пруд" - произведение эпохальное. Благодаря ему обычное словесное развлечение, представлявшее частный интерес лишь для узкого круга, поднялось на уровень подлинной литературы, выражающей универсальный человеческий опыт. Каким же образом? Басё вдохнул в него Жизнь, придал смысл вечной реальности. Сама форма выражения настолько проста и естественна, что даже самые строгие критики хайкай в этом стихотворении не смогут ни к чему придраться. В нем содержится три намека: картина старого пруда, прыгающая лягушка и слабый всплеск воды. Помимо этого для создания общего впечатления не добавлено ни слова, ни фразы. И все же это стихотворение позволяет японцам ощутить глубину, беспредельность и неподвижность Мира и неописуемое одиночество человека в нем" [64, с. 405].
Некоторые утверждают, что буддизм пессимистичен, и, прибегая к силлогизму, заявляют, что, поскольку Басё был буддистом, следовательно, он был грустным, разочарованным, пессимистом. Возможно, Нитобэ Инадзо, христианин и оптимист, в своей интерпретации "Старого пруда" выразил собственное отношение к негативизму буддийского учения. "Считается, что в этом единственном стихотворении, состоящем из четырех существительных, одного прилагательного и одного глагола, - пишет он, - заключена вся философия Басё. Старый пруд! Да, старый пруд, поросший тростником, со стоячей водой. Никто не приходит в это уединенное место. Там ползают и веселятся жуткие существа. Внезапно тишина нарушается. Что это? Просто в пруд прыгнула отвратительная жаба!.. Человеческая жизнь немногим отличается от этого. Пустое, созданное из глины тело. Оно издает шум, оно двигается. В него проникает жизненная сила. Вся идея - пессимистичная и буддийская... Не лучше и жизнь целого народа. Что это за грохот слышен? В старый, илистый, сугубо национальный пруд прыгает что-то новое, но не исцеление несущее на своих крыльях, а жабий яд в брюхе" [57].
А вот Харада Дзиро находит в этом стихотворении источник для размышлений над самой природой звука. В лекции, прочитанной в 1935 г. в Бостоне в Музее изящных искусств, процитировав это небольшое стихотворение, он сказал: "У некоторых из нас это небольшое семнадцатисложное стихотворение вызывает в воображении все ассоциации, связанные с бесконечностью. Каким символом молчаливого прошлого является древний пруд, заполненный стоячей водой! И чтобы усилить мертвую тишину этого мгновения, ему пришлось издать звук! Что же это был за звук? Была ли это вода? Есть ли у воды свой собственный звук? Или его издала лягушка? А может ли она издать иной звук, кроме кваканья? Кто же издал звук: вода или лягушка? Когда между полюсами с противоположными зарядами существует зазор, возникает разряд, когда же они соприкасаются, разряды прекращаются. Но в данном случае звук возник в тот момент, когда лягушка коснулась воды. Откуда исходил этот звук? Что такое вообще звук? В чем причина жизни? Более того, что такое жизнь? Нам представляется, что на этом хайку лежит отпечаток ваби - сурового душевного спокойствия" [28, с. 32-33].
Самая характерная черта японских хайкай - краткость и лаконичность, в них содержится лишь намек, указывающий нужное направление, иногда это может быть простое восклицание. Они служат для раскрытия того, что психологи называют "чувственным оттенком". В них есть обертоны и полутона, смысл явный и смысл скрытый, косвенные намеки. Они допускают множество толкований. Следовательно, читателю остается одно - предположить, что мысль, которую хотел передать Басё, не окрашена глубоким пессимизмом или циничным отчаянием. Он был человеком скрытным, и нам неведомо, о чем он думал. Возможно, он размышлял над безмятежностью существования, которое так легко могут нарушить любые случайные обстоятельства. Как считал Эмерсон, "движение или перемены и неизменчивость или покой - вот две тайны Природы: Движение и Покой. Все ее законы можно записать на ногте большого пальца, на печатке перстня". Или же он мог размышлять о тех последствиях, которые вызывает в самодовольном невежестве мира новая мысль, зароненная в него подобно упавшему на водную гладь грузилу: послание Будды Сиддхартхи Гаутамы, учение Кун Фу-цзы (Конфунция), мистицизм Лао-цзы, изобретение священником Кобо-дайси японской слоговой азбуки - пожалуй, все это можно уподобить лягушке, нарушившей застоявшиеся водные глубины и разбудившей интеллектуальный мрак оглушительным всплеском. Или же мы можем приложить стихотворение Басё ко всему нашему исследованию и считать, что классическая традиция стала в Японии "старым прудом", в который прыгали новые идеи, новая энергия, - не уродливая жаба, а яркая, жизнерадостная зеленая лягушка, которой было суждено пробудить новое столетие и распространить звук ожившей воды и движение расходящихся кругов по всей стране.
Чудо этого сухого, эпиграммоподобного и загадочного стихотворения, как и большинства ему подобных, заключено в его неоднозначности: каждый открывает в нем что-то свое. Секрет величия и прижизненной славы Басё, возможно, кроется в том, что он говорил загадками и парадоксами, что его стихотворения казались читателям столь же глубокомысленными, как речения дельфийских оракулов, и столь же загадочными, как высказывания сфинкса, "преисполненными скрытого смысла, подобно морю с поджидающими в нем жизненными невзгодами".
Тем не менее опасно приписывать кратким, туманным строкам "Старого пруда", равно как и любого другого стихотворения Басё, которые, по словам Ногути Енэ, "всего лишь случайные заметки, понятные только самому поэту", слишком большую глубокомысленность и философский смысл. Основная ошибка ученых заключается в том, что они ищут дополнительный смысл в проблемах, изначально и не содержавших темных дельфийских истин, и делают загадочными простые высказывания или вслушиваются в намеки, о которых сам автор и не подозревал. Мы, действительно, не можем быть уверены, является ли большинство стихотворений Басё просто "заметками", или же они представляют собой мистически окрашенные, глубокие комментарии к дзэнской философии. "Иностранный исследователь, - замечает Чемберлен, - может вначале испытать некоторый скептицизм относительно морального содержания, приписываемого многим эпиграммам Басё. Конечно, такой метод интерпретации обосновать трудно. Тем не менее не следует полностью сбрасывать со счетов традиционные концепции, приписывающие "внутренний смысл" не только сочинениям Басё, но и произведениям, и даже поступкам многих людей этого и предшествующего периодов. Неважно, верен такой метод интерпретации или ошибочен, но он широко применяется" [17, с. 113].
Таким образом, если мы присоединимся к этой теории о мистицизме Басё, то обнаружим, что она полностью соответствует взглядам Анатоля Франса на маленькие условные знаки, заимствованные у языка. "Эти знаки пробуждают в нас дивные образы. Вот где чудо! Прекрасный стих подобен смычку, проводимому по звучным фибрам нашего существа. Не свои - наши мысли заставляет поэт петь внутри нас <...> Он кудесник. Понимая его, мы тоже становимся поэтами, как он. Во всех нас без исключения, хранится экземпляр каждого из наших поэтов, никому неизвестный и осужденный навеки исчезнуть со всеми своими вариантами в тот миг, когда мы перестанем что бы то ни было чувствовать" ("В садах Эпикура")*.
* (Пер. Д. А. Торбова (см.: А. Франс. Собрание сочинений, Т. 3. М., 1958, с. 284-285) (примеч. ред.).)
Хайкай
* (Миямори считает, что первым полустишием, наиболее важной частью "сцепленных стихотворений" - рэнга, было хокку. Когда оно начало существовать независимо, без второго полустишия, его стали называть хокку. Когда же оно приняло более народную форму, менее серьезную и включающую иногда комические элементы, то получило название хайкай. Мы повсюду используем термин хайкай как синонимичный словам хокку и хайку.)
В японской литературе существуют также более длинные и звучные стихотворения, напоминающие западную поэзию. Они могут быть описательными, повествовательными или эмоциональными, короче говоря, обладают формой и сохраняют полную законченность и внутренние связи. Напротив, хайкай - чрезвычайно своеобразный и искусственный поэтический жанр, структура которого обычно лишена формы и ясности выражения. Он предельно экономит слова, он ограничен и сдержан, насколько это допускает письменное слово. В сущности, это искусство недомолвок или намеков - невероятная техника передачи невыразимого через невыражение впечатлений.
Такая камееподобная утонченность требует и от поэта, и от читателя изысканности "чувств", предполагает существование между ними столь чуткого взаимопонимания, что нескольких точно выбранных слов, замечания из двух-трех слов достаточно, чтобы вызвать отклик, всколыхнуть рябь симпатии в правильно настроенном сердце читателя. Это мелодия грустной флейты с ее чистым звучанием; звук одинокого удара колокола, который, подобно протяжному пению, пронизывает душу; набросок, воскрешающий в памяти хорошо знакомый пейзаж; бледное изображение тени, намекающее на существование невидимой реальности. Людям неподготовленным такая поэзия может показаться обманом, на самом деле это искусство, будящее воображение чуткого и подготовленного ума.
Ключ к японской поэзии, равно как и к японскому созерцанию природы, и к учению буддийской секты дзэн, заключен в слове аварэ, которое приблизительно можно объяснить как сочетание чувственного "всезнания" с духовной причастностью. Его можно перевести как молчаливое "ах!" в минуту созерцания. Такое качество присуще par excellence* созерцательному Востоку, хотя оно знакомо и Западу, если тишина и спокойствие в сочетании с вдумчивостью и непосредственностью остаются чистыми и незамутненными современным материализмом. Многим английским поэтам присуще такое чувство почтительного восторга и единства с природой, но западная поэзия пытается его выразить, восточное же искусство ограничивается самыми незамысловатыми возгласами. Созерцание требует тишины, но оно выливается в приглушенный вздох или в почти неслышное восклицание. Китс это и имел в виду, когда писал, что "звучащие мелодии прекрасны, но беззвучные еще прекрасней"; то же гласит и старая пословица: "Слово - серебро, а молчание - золото". Японская поэзия - это уникальное искусство для выражения чего-то невыразимого, для указания на нечто достойное внимания при помощи намеков и символов.
* (Преимущественно (лат.).)
"Хайкай, - пишет госпожа Сайсё, - это соединенные воедино импрессионизм и имажизм. Для реализма в западном смысле этого слова в поэзии хайкай нет места. Поэт жанра хайкай знает, как намекнуть на многое, отсутствующее в его стихотворении. Эта способность вызывать мысли является основным и единственным эстетическим законом японского искусства, будь то живопись, поэзия или танец. Крупнейшим нарушением законов искусства является для японцев ясность и звучность. В хайкай не прибегают к накоплению фактов или деталей для придания живости впечатления. Звуковых, цветовых и образных намеков достаточно, чтобы "прочувствовать" цельность и глубину мира" [64, с. 405]. Миямори развивает эту мысль: "Если проводить аналогии с живописью, то японский язык подобен наброску тушью, европейские же языки, обладающие большей точностью выражения, напоминают четкую живопись акварелью или маслом... Хайку подобно эскизу или наброску. Если продолжать сравнение, то хайку всего лишь название картины, вернее - лишь намек на него. Короче говоря, в хайку дается беспристрастное описание, глагол часто опускается, и наводящие на размышления чувства поэта дают почву читательскому воображению. Весомость и многозначность, краткость и недоговоренность - в этом смысл и суть хайку" [52, с. 5].
Читатель "Гэндзи-моногатари", хроник X-XI вв. или дневника фрейлины Мурасаки обнаружит изысканность и красоту простых японских стихотворений, когда косвенный намек является способом передачи серьезнейших посланий, мыслей и чувств.
В качестве примера приведем небольшой отрывок, описывающий "несравненного принца" Гэндзи покидающим хижину отшельника, где он ненадолго останавливался и где ему привиделась миловидная девочка Мурасаки, которую позднее ему предстояло удочерить*.
* (Стихотворения в "Гэндзи-моногатари" - это танка. Сокращенная форма, состоящая только из первого 17-сложного полустишия, или хокку, появилась только в XV в.)
"Близился рассвет. Из храма, где читали "Лотосовую сутру", горный ветер доносил слова покаяния, и этим величественным звукам вторил шум водопада.
"Завывания ветра
В горной глуши
Разбудили меня.
Я прослезился.
Шум водопада..."
Этими словами Гэндзи приветствовал священника. Тот ответил ему стихотворением:
"От слез
Намок ваш рукав,
А сердце Горного жителя
Уже не трепещет".
"Наверно, я к этому привык", - добавил он. Утреннее небо было затянуто густым туманом, не слышалось даже щебетания горных птиц. Вокруг росло так много цветущих трав и деревьев, названий которых Гэндзи не знал, что горы казались покрытыми разноцветным шелковым ковром. Он так залюбовался оленем, который то останавливался, то вышагивал дальше, что даже печаль его рассеялась... Священник принес ему в подарок невиданный корень, который он вырыл где-то глубоко в ущелье. "До конца нынешнего года я связан зароком не покидать этих гор, о чем теперь очень сожалею, поскольку не смогу вас проводить", - сказал он и преподнес Гэндзи прощальный кубок. "Мое сердце осталось среди этих гор и потоков, - сказал Гэндзи, - но боюсь, что император уже беспокоится обо мне. Все же я надеюсь вернуться раньше, чем опадут эти цветы". И он произнес стихотворение:
"Приду я к людям
И потороплю их,
Иначе ветер их опередит
И горных вишен
Оборвет цветы".
Старый священник, тронутый изысканным изяществом слов Гэндзи и покоренный обаянием его голоса, ответил стихотворением:
"Как тот, кому выпало
Счастье любоваться
Цветами удумбара*,
На вишни горные
Я больше не взгляну".
* (Удумбара - дерево из семейства алоэ. Считается символом Будды, поскольку цветет очень редко - раз в 3000 лет (примеч. пер.).)
"Я вовсе не такая диковинка, как дерево удумбара", - с улыбкой произнес Гэндзи. Священник принял от него прощальный кубок со словами:
"Хоть я нечасто отворяю
Дверь своей горной хижины,
Мне никогда еще
Цветка такого, как сегодня,
Не удавалось лицезреть".
И когда он взглянул на Гэндзи, в глазах его блестели слезы".
Мы показали, как при помощи намеков и иносказаний в поэтической форме представители образованных сословий упражнялись в искусстве обходительности и любезности. Это чрезвычайно утонченное искусство продолжало оставаться привилегией всех тех, кто претендовал на изысканность и вежливость обращения <...> Среди различных условных форм стихосложения хайкай оказался наиболее ограниченным и немногословным жанром, выражающим в 17 слогах призрачную мысль, хотя и наполненную смыслом. В XVII в. было немало мастеров, любивших подобное времяпрепровождение, но никто из них не мог превзойти силой таланта и мастерством бродячего поэта Басё.