Я не ожидал ничего особенного от аэродрома Ханеда. Я так торопился его покинуть, что, сдавая багажные квитанции, в придачу подарил таможеннику - мне это объяснили лишь много времени спустя - свой обратный билет Токио - Париж авиакомпании "Эр Франс".
Мадам Мото, как подобает хорошему импресарио, встречала меня, и ее присутствие подействовало успокоительно. В этой истории с фильмом, которая пока что мне не очень ясна, единственное, в чем я не сомневаюсь, это мадам Мото: конечно, она выступает от имени японского продюсера, она должна взять меня под опеку и в интересах своего патрона и задуманного фильма как можно лучше организовать мое пребывание в Японии. Это хорошо. Я вижу ее в третий раз, однако охотно поцеловал бы (но вовремя вспомнил наставления своего попутчика - белоэмигранта - американца). Мадам Мото сопровождает племянница: двадцать лет, черная грива волос, подстриженная под Жанну д'Арк, обрамляет смуглое квадратное лицо, резкие черты которого говорят о горячности, чуть ли не о свирепости. Вскоре, однако, я убедился, что Ринго-сан, мадемуазель Подлесок или мадемуазель Рощица, - девушка с мягким характером.
И тетя и племянница одеты в свитера и эластичные брючки, сверху пелерины.
Санитарный и таможенный контроль окончен, и в служебный автобус аэродрома набились пассажиры. Около одиннадцати часов вечера мы попали в центр японской столицы.
Пока то да се, я узнал от тети, что ее племянница прекрасно говорит по-английски и училась французскому. В первую неделю я думал, что мадемуазель Ринго - существо необыкновенно робкое. Что бы я ни говорил, глядя на нее, она неизменно отвечала "да" и только "да", а иногда отворачивалась, издавая слабый свист. Потом я узнал, что у японцев это признак смущения и уважения.
Однако не прошло и часа после моего приземления, как изъясняться по-французски стало для меня мучительно трудно, постепенно французский язык начал звучать в наших устах тускло и глухо и вовсе не помогал понимать друг друга. Мадам Мото бесконечно извинялась: найти квартиру, достойную меня, невозможно - отели Токио переполнены, и подходящее жилье я получу только завтра... В первую ночь на японской земле мне придется довольствоваться скромной частной квартирой...
В смущении моих хозяек я не усматривал ничего, кроме проявления пресловутой традиционной вежливости японцев. Чтобы не остаться у них в долгу, я принялся объяснять, что слишком любопытен, слишком взбудоражен, чтобы думать о сне; наоборот, я мечтаю просто погулять по улицам ночного Токио. И это была сущая правда. В конце концов меня поняли - я почувствовал это по новому приливу смущения, более глубокому, чем первый, который я вызвал у тети Мото и ее племянницы Ринго.
Аэродромная таратайка высадила нас на мрачном перекрестке перед центральным вокзалом. Мото-сан и Ринго-сан по-японски держали совет - бесконечный, невеселый... Вдруг они с криками радости и жестами энтузиазма схватили оба мои чемодана и стали толкать меня вперед.
* * *
Мне пришлось опустить голову, чтобы не задеть гирлянду платков с мрачными черными иероглифами. Дальше мне не позволил ее поднять свод лестницы, круто спускавшейся в подвал (собственно, до обратного самолета мне редко удавалось выпрямиться во весь рост). Моему взору открылся погребок в виде коридора с деревянной стойкой во всю длину, перед ней - табуреты, а сзади - повара. Я ожидал, что попаду в злачное место, а оказался в доступном ресторане.
На подносе, сплетенном из ивовых прутьев, мне принесли дымящийся свиток - влажную махровую салфетку. Повара и клиенты, повернувшись ко мне лицом, ждали: я протер лицо, затылок, руки (в эту процедуру меня посвятил янки из России, мой спутник по самолету).
Мне подали сакэ - сильно разбавленную рисовую водку, которую пьют горячей из фарфоровой чашечки конической формы; потом валик риса, завернутый в зеленоватый лист (водоросли, но тогда я этого еще не знал), какие-то розовато-лиловые лохмотья, яйцо (мне оно показалось странно желтым!) и сосуд с соусом, в котором я должен был все размочить.
Тишина. Публика затаила дыхание. Тетя по правую руку, племянница по левую замерли и наблюдали за мной, заранее восхищаясь, стараясь не упустить ни одной подробности моего приобщения к японской кухне. Когда, начиная с сакэ и кончая соусом, передовые части собрались у меня за нёбом, я прикрыл глаза; когда же парашютисты достигли желудка, это уже был Дюнкерк, разгром, за которым почти сразу же последовал призыв 18 июня. Именно эта минута - начало моего внутреннего Сопротивления. С этой минуты при малейшем наступлении японской гастрономии в моем желудке звучали мрачные удары гонга радиостанции Лондона.
К счастью, в тот самый момент, когда передо мной встала проблема примирения вежливости с расстройством желудка, ресторан закрыл свои двери. "Наконец-то, ведь тебе давно уже рекомендуют месяц голодной диеты!" - думал я, без особого энтузиазма шагая по тротуару, пока мои дамы, не выпуская из рук чемоданов, осуществляли второй тайный сговор. Остановив такси, они водрузили мои пожитки рядом с шофером и открыли мне заднюю дверцу. Я наклонил голову и ринулся в машину между двумя абсолютно синхронными поклонами.
Такси - машина японского производства, малолитражка марки "Принс", что означает "Версаль" (уж в автомобилях-то я разбираюсь), - не спеша катило вперед. Мадемуазель Ринго, опершись на мои чемоданы, заговорщически перешептывалась с шофером. Мадам Мото на французском языке, который все больше становился мне чужим, с грустью доверялась мне... Она каялась, и до моего сознания постепенно дошло - в чем: признание, которое ей так трудно было сделать, сводилось к суровой правде о том, что ночная жизнь Токио оканчивается ровно в одиннадцать.
Вдруг шофер издал победный клич, означавший, по-видимому, что-то вроде "Эврика!". Он рванул такси так, словно выстрелил из пистолета. Юную Ринго отбросило и вдавило в спинку сиденья, а ее тете на колени свалился чемодан. Когда контакт с мостовой был восстановлен, я потирал свою первую шишку из японской серии. Стиснув зубы, вцепившись в сиденье, я соображал, что это было - переезд через железную дорогу, поломка руля или оси, приступ белой горячки или подземный толчок. Мы обгоняли поток автомобилей с неположенной стороны... Встречные машины внезапно появлялись, точно чудовища, и устремлялись прямо на нас, нещадно слепя фарами. Меня забыли предупредить, что в Японии движение левостороннее и при включенных фарах.
При торможении чемодан водворился на свое место, Ринго выпрямилась, выставив подбородок вперед, а я не набил вторую шишку только потому, что ударился тем же местом. Шофер, помогавший нам выйти и выгрузить вещи, стоял, гордый, точно Кристофор Колумб.
Сказочные неоновые спагетти выписывали в ночном небе два слова "Елисейские поля".
Этот Супердюпон-Бастилия - единственное заведение Токио, открытое до двух часов ночи, а сейчас было всего час сорок пять. "Жизнь прекрасна!" - казалось, говорили мои дамы, сияя, и тыкали мне в нос ручные часы. Они не ошиблись - тут нашлось пиво и сосиски.
Здесь я впервые увидел фольклорных японок в традиционной одежде - кимоно, как будто их вырезали из обоев в детской. У крупных, нагримированных, как для сцены, женщин глаза не были раскосые - может, то были англичанки. Они подходили к столикам, но мой обходили стороной: за ним уже сидели женщины. Если отбросить эту подробность местного колорита, можно было подумать, что сидишь вечером в кафе "У двух китайских болванчиков", а девицы переборщили, накладывая тушь вокруг глаз.
* * *
Четверть часа спустя второе такси - кенгуру сбивало масло из сакэ и пива, крошило в икоту возобновившиеся извинения мадам Мото за неудобства, которые мне придется испытать в первую ночь. Я без огорчения представлял себе диван, постланный, например, в библиотеке или курительной комнате продюсера, - нетрудно простить это неудобство славному человеку, который из чистого доверия оплачивает ваше путешествие в Токио.
Едва мы расплатились, как такси, словно катапультированное, рванулось вперед, перемахивая через выбоины, трамвайные пути и временный мостик над канализационной траншеей.
Мы находились посередине широкой невзрачной улицы, где не было ни малейших признаков особняка продюсера. Как и при каждой пересадке, я схватил свои чемоданы. Желающих опередить меня не оказалось, а мои дамы даже прошли впереди меня - впервые: плохие манеры усваиваются быстро. Отбивая чемоданами лодыжки, я поспешил за ними по ухабистым улочкам мимо деревянных домишек, пустырей - стоянок автомашин, складов утильсырья и ящиков. В нос мне ударили запахи разлагающихся отбросов - это был задний двор ресторана, где стоят контейнеры для мусора.
Калитка в дощатом заборе, узкий коридор - вполне подходящий фон для выступления Воробышка - Эдит Пиаф. Мадемуазель Ринго толкнула раздвижную перегородку и сбросила свои танкетки; тетя Мото подала мне знак следовать ее примеру и тоже снять обувь. Этот неудобный обычай в странах ислама соблюдают только в мечетях, а в Японии - везде и всегда. Причем вежливость требует делать это быстро - здесь, наверное, огромный спрос на шнурки...
Прихожая, место жертвоприношения обуви, имела площадь менее одного квадратного метра, на которой еще помещались газовая плитка, раковина и целая батарея кастрюль. Две пары танкеток и мои мокасины заняли весь пол. Я прошел в носках в жилую комнату, приподнятую на несколько сантиметров и устланную циновками - знаменитыми татами. Раздвижное окно занимало почти всю стену напротив входа. Оно выходило на небольшой пустырь, куда на ночь ставили несколько грузовичков, - спать здесь можно было только между последней и первой ездкой. За оконной рамой сохли на обруче, словно призы на шесте, две пары трусиков и лифчик. Мадемуазель Ринго задернула занавески.
В комнате стояли туалетный столик на укороченных ножках, письменный стол для пишущей машинки, складной стул, задвинутый под стол, комод - все в расчете на рост двенадцатилетнего ребенка. У большого стола (не больше квадратного метра!), пододвинутого к стене, ножки были подпилены еще короче, чем у туалета. Скатертью служило покрывало из мольтона, которое тетя и племянница согласно подняли, чтобы я протянул свои конечности, усевшись лицом к стене прямо на пол (пардон! - на татами). Приятное тепло обволакивало мои колени, оно исходило от проволочных спиралей - нечто вроде перевернутой электрической плитки, - установленных под столом. Мадам Мото просунула свои ноги справа от моих, а мадемуазель Ринго - слева (после того как закончила готовить зеленый чай на кухоньке, выкроенной из квадратного метра прихожей (чтобы проделать полшага от татами к раковине и обратно, она обувала деревянные колодки). Фарфоровые чашки напоминали формой наши горшочки для простокваши. Мадемуазель подала к чаю крупные мандарины - такие сухие, что, если их потрясти, было бы слышно, как усохшая мякоть ударяется о кожуру. Меня угощали рисовыми галетами, которые я грыз не без удовольствия, избегая островков запеченных в них водорослей.
Воспоминание об этой первой ночи в Японии навсегда останется в моей памяти, даже если я еще не могу толком о ней рассказать. Долго еще, наверное, мне достаточно будет подумать о ней, чтобы мои уши услышали хруст пережженного риса на осторожных резцах, от которого у меня начинают бегать по телу мурашки, чтобы рот зажевал пустоту, вакуум (как будто ешь крендельки, подаваемые у нас к аперитиву), а колени ощутили разливающееся под столом приятное тепло... Мои голова и сердце не скоро забудут и ощущения, плохо поддающиеся описанию. "Никогда уже не обретем мы души, что была у нас в тот вечер..." Поэт сказал правду, я не обольщаюсь, но, наверное, много времени спустя мне достаточно будет глотнуть теплой воды с пылью сухого листа, какой является зеленый чай, чтобы вспомнить и про тот вечер, и про то, как необычно было у меня на душе. В предыдущую ночь я спал на другом полушарии; теперь меня отделяли от него пустыни, эвересты, священные реки, Тихий океан и восемь непрожитых часов, удержанных в пути, как удостоверение личности, которое я оставил, взяв напрокат лодку в Булонском или Венсенском лесу. Не получив его назад, я знал, что оно у меня есть, и впервые физически ощущал, что наша земля - шар, шар такой же неправильной формы, как сухие мандарины мадемуазель Рощицы.
Отвлекаясь от своих ощущений, я снова вижу оконце, непрочные стены кукольного домика, который мои чемоданы топчут, попирают, как сапоги. Я снова слышу непрестанный мягкий шорох раздвижных окон из легчайшего дерева (с плохо пригнанными рамами, как и все их раздвижные двери). Порой ветерок чуть отодвигал кончик занавески, показывая при слабом пыльном свете миниатюрные трусики и лифчик, раскачиваемые под конец стриптиза красноватой луной.
Японский язык не благозвучен, но в тот вечер он гармонировал с шорохами дерева и риса. Тетя и племянница говорили не умолкая. Не знаю, почему и как, но, помню, я подумал, что, стоит мне очень захотеть, напрячь волю, и я различу китайские иероглифы, бегающие по моей бороде из стороны в сторону, как маленькие индейцы мультипликатора-абстракциониста. Время от времени красивая мадам Мото выстраивала моих сиуксов в шеренгу, живо собирала их столбиком на рекламном блокноте "Цементные заводы Лафаржа", до того растрепанном, что при каждом резком движении она ловила лист на лету, как моль. Я уже не думал ни о продюсере, ни о жилье; я по-прежнему не знал ни где я, ни что я тут делаю, но меня это уже не волновало. Мои умственные способности покинули мой мозговой центр, рассеялись вовне, под самой кожей, вровень с порами.
Вот так, говорят, и начинается "татамизация".
* * *
Реальность прояснялась медленно. Она была необычной и совершенно не походила ни на одно из моих предположений. Я осознавал ее без помощи хозяек, сам, как часто бывает в Японии, где объяснения лишь сбивают с толку и умножают вопросительные знаки.
Я находился в комнатушке студентки Ринго, которая полгода назад приютила у себя тетю, а на эту ночь собиралась приютить и меня.
Поняв это, я измерил взглядом кукольное жилище: три постели практически не могли в нем поместиться. Я осмотрел своих дам (себя я знал). Уложить три тела, даже вповалку, было невозможно.
Мадемуазель Ринго отодвинула часть стенки, оказавшейся дверью стенного шкафа, и извлекла оттуда тюфяки, скатанные, как гигроскопическая вата, расстелила их, один на другом, положила простыни, подушечку, набитую рисовой соломой, а потом знаками и улыбками предложила мне раздеваться и ложиться спать. Ее тетя укладывала по порядку растрепанные листки старого рекламного блокнота.
Затем мадемуазель Ринго удалилась в маленький квадрат "кухня - обувь", просунула палец в щель наличника и извлекла оттуда полотнище, которое задернула за собой как занавеску. Судя по шумам и времени, которое она отсутствовала, я понял, что она производила в крошечной раковине полный туалет. Вернулась она уже в пижаме и крайне удивилась, застав меня по-прежнему сидящим в одежде на краю двойного тюфяка, со скрещенными на коленях руками. Она сложила и убрала в стенной шкаф свои брюки и свитер, извлекла оттуда толстый пуловер и ушла в него с головой. Всклокоченная голова ее высунулась из ворота прежде рук, и лицо озарилось догадкой. Выбрав самое большое махровое полотенце, она положила его мне на плечи, потащила меня за руку, заставила обуть деревянные сандалии, которые вмещали только большие пальцы моих ног, наполнила чайник и зажгла газ... Я вырвался, вернулся и сел на край тюфяков. Она бросилась снимать с меня деревяшки (я забыл оставить их за демаркационной линией), потом посмотрела растерянно, с глубоким огорчением. Я повернулся к тете, которая все еще боролась с записной книжкой Лафаржа, выстраивая в ряд цифры и абстрактные иероглифы. Она была обременена заботами - хотя бы это я понял уже в ту, первую ночь. Закрыв жалкий блокнот, она невесело улыбнулась - заботы так и не дали ей расплыться в улыбке - и исчезла за клетчатой занавеской метровой кухни. Я слышал, как она воспользовалась отвергнутым мною чайником, и тут вдруг ощутил на себе дорожную грязь всех пятнадцати тысяч километров. От плотной дорожной рубашки, взмокшей под солнцем Бангкока и высохшей под солнцем Гонконга, на меня понесло едким запахом. Я улыбнулся, подумав о свежей пижаме, тщательно сложенной в моем чемодане поверх всех вещей, о раковине размером с чашку, и стал ждать своей очереди.
* * *
Мысль о возможности полететь в Японию меня не взволновала: я и без того знал все побасенки про японок и японские страсти. Нежные или похотливые, игривые или галантные, милые японские истории напичканы сладострастием и развратом, как шотландские - скупостью, испанские - ревностью, греческие - хитроумным мошенничеством... Это известно. Нетрудно поэтому представить себе, что могло прийти в голову мужчине моих лет и темперамента, запертого на целую ночь вплотную с японской дамой в расцвете красоты и девицей в расцвете молодости, да к тому же, учтите, японкой! Не надо забывать и того, что ваш бравый француз попал в такое щекотливое положение по предумышленной, упорной, настойчивой воле вышеназванных красоток, так прелестно несхожих, что первая, казалось, была искусно выбрана лишь для того, чтобы в своем простеньком ночном туалете оттенить очарование второй!.. Ах, что за ночь, милостивые господа! Нет, вы только вообразите...
Так вот ошибаетесь, и даже очень...
Ничего такого мне и в голову не приходило ни на секунду. Я сразу начисто позабыл о японских игривостях. Почему?.. "Нашей души того вечера" уже не хватило бы для объяснения. От всех предположений, которые я вопреки своей воле нанизывал до момента приземления, здесь, на месте, за несколько часов не осталось ровным счетом ничего. Последующие часы, дни, недели лишь подтверждали, усиливали бесспорное фиаско нашего воображения и нашей логики. Очутившись в Японии, Декарт сделал бы себе харакири. Почему? "Потому что!" - как говорят дети, наши дети, поскольку в японском языке слов "потому что" не существует - так мне по крайней мере сказали, и я этому сразу поверил. Эта лакировка, эта пустота гармонична, как стена, которая с умильным пришептыванием отодвигается и открывает садик, состоящий из скалы, карликового дерева, бассейна и трех золотых рыбок - все это миниатюрных размеров.
Когда я помылся и влез в пижаму, как остальные, все стало просто. Со мной начали обращаться, как с подружкой из пансиона. Мои красотки заставили меня обуть тэта - деревянные колодки, проводили в конец коридора и показали на ждавшую у двери туалета пару шлепанцев, на которые я должен был сменить деревянные сандалии, а потом открыли дверь и показали мне стоявшие на фаянсовых плитках мягкие плетенки из рафии, в которые я должен был переобуться за дверью. Я не решился просить дальнейших инструкций и в результате до сих пор так и не знаю, как пользоваться японскими стульчаками. Что касается тэта - тут я разобрался сам, - то они точная копия бретонских сабо.
Когда я возвратился, тетя и племянница сидели на прежних местах, вытянув ноги под согревающим столом и прижавшись плечом и ухом к стене, одна - в толстом свитере, вторая накрыв плечи пледом. Меня ждала постель с белыми простынями поверх двойного тюфяка. Я вспомнил все, что знал о былом рыцарстве, вежливости, галантности французов. Но мои дамы дали мне понять, что привыкли так спать у стенки, к которой сон приклеивает их все крепче и крепче.
Когда я проснулся, они оказались уже одетыми, прифранченными и даже успели побывать на рынке. И должно быть, ходили они далеко - я получил завтрак по своему вкусу.
Во мне заговорила совесть - не храпел ли я? Как трактор, утверждали они, да так весело, что я подумал, уж не является ли в этой стране раскатистый храп наградой для гостеприимных хозяев.